-
Из книги «Фантазия для души с оркестром» (1992)
Вечер
Окна спрятались за балконами.
Люди спрятались за иконами.
Птицы спрятались за молчанием.
Прячась, скорчилось
За любовью моей
Расставание.
Ветер спрятался за деревьями.
Кисти спрятались за акварелями.
Лужи спрятались за отражением.
А расставание
В раздумье сидит.
Без движения.
* * *
Одинокое солнце лежало в пыли,
Одинокие птицы свистали вдали,
Одинокое озеро с лесом в плечах
Одинокую бездну качало в очах.
Одинокий мой мир, беззащитный от стрел,
В одинокой вселенной быть счастлив посмел.
* * *
Ветхие избы вровень с подсолнухами.
Лают собаки, кудахтает ветер.
Вольным движением небо задёрну
Тучей: пусть звёзды в дожде успокоятся.
Ночью стручки безымянно засветятся,
Синяя влага в них замерцает:
Тянутся к свету небесные дети,
В саду вырастая. -
Из книги «Календарные песни» (1997)
Не для бюллетеня
На исходе болезни, тайком,
простыню и подушку смяв,
О микстуре забыв с молоком,
разминая слепой сустав,
Шаркнув тапком, мигнув коту,
ощущая игру в висках,
С кисловатой хворью во рту
выйти, выйти в парящий сад.
Слабость тела за лёгкость взяв,
из надышанной духоты
Прянуть в пряность листов и трав,
и лучей налитых латынь,
Ощутить, как кипят шмели,
как играет в пчеле шербет,
Вспомнить запах и звук земли,
и движенье её, и цвет.
После сумрака тяжких штор,
после вздыбленных одеял
Свежий штопор найти для пор,
чтобы ветер внутри сновал;
После Кафки и прочих снов,
где пророчили лишь распад,
через двери, чердак, окно
выйти, вылететь, вылезть в сад.
Страдиварит кузнец в траве,
рыба молча в пруду поёт.
Все недуги в судьбе твоей
зелень страждущая зальёт.
Рядом с бабочкиным крылом
без набоковского сачка
Ощутишь, как исчез надлом —
и душа оживёт, легка.
Вот и пагубе всей исход,
вот и хвори гремучей суд —
По тебе Божий жук ползёт,
над тобой облака ползут.
Помнишь в детстве — с намёком ложь,
отражавшую верно суть:
Если яблочко погрызёшь,
ветки яблони упасут...
Только пару шагов с крыльца,
только вдох, чтобы всё вобрать,
Только солнца на мел лица,
и уже можно в дом опять —
Дохворать до утра, а встав,
от болезни не знать следа,
И вернуться в парящий сад,
но теперь уже — навсегда.
* * *
Казалось бы, что — наваждение, сон,
он видел его в полудрёме, под утро —
знакомую улицу, розовый дом —
сам мимо шагал, ослеплённый, немудрый,
а рядом спокойно, как утренний снег,
брела колыбельной, в печалевом платье,
и горько твердила: «Ты просто ослеп,
ты просто не помнишь — забыл и утратил...»
«Да как? — возражал он. — Все то же, всё то -
и чашка всегда с невозможным узором,
и вечером вздрогнет, бывает, пальто
твоё на крючке — не удержит озноба,
и помнишь, когда мы бегом по тропе? —
теперь каждый раз там свистит эта птица...
И всё — понимаешь? — весь мир о тебе,
весь мир о тебе мне напомнить стремится!»
Она улыбнулась и вдруг расцвела,
прильнула, приникла, слегка прислонилась —
и он от избытка родного тепла
проснулся — и правде отдался на милость.
Казалось бы что — наваждение, сон,
но утром постель застилала прислуга,
и что-то, издав человеческий стон,
из простынь взметнулось крылато, упруго,
окно было настежь — в безумный полёт
трепещуще, слепо пустилось по саду,
пока не разбилось — со звоном, как лёд,
о прутья тяжёлой чугунной ограды.
* * *
Лишним боюсь показаться, лишним.
Персиком битым, давленой вишней.
Сколотым зубчиком у расчёски.
Треснувшей бусинкой в умных чётках.
Крепко сумев в эту жизнь ввязаться,
Лишним, лишним боюсь показаться.
Не холостым звонарём приблудным,
А на губе пузырём простудным.
Не чистоплюем в чужой рубашке,
А сорок первой ногой букашки.
Не пресловутым котом учёным,
Белой вороной, совою чёрной,
Не лжепророком и не эрзацем, —
Лишним, лишним боюсь показаться.
Жмусь к судьбе, что к свече погасшей -
Что ей до пальцев моих озябших!
Я — помарка в её тетради,
Неудавшийся угол в квадрате
(А в треугольнике даже хуже).
Между зноем и тесной стужей,
Между Дьяволом и Всевышним
Лишним боюсь показаться, лишним.
.. .Так что пустите хоть сесть в сторонке,
Вон под тою ракитой тонкой.
Пусть ваш праздник сегодня длится —
Мне б хоть капельку им насладиться.
Я ведь радости не лишаю,
Ну, а сам уж не помешаю
Жестами, вздохами да словами —
Просто чуть-чуть полюбуюсь вами.
* * *
Я сам их, Господи, бросал.
Они ни в чем не виноваты.
Они хорошие. Я сам
Причина краха и утраты.
Я сам неслышно уходил
С нагретых сумрачных постелей,
Боясь их даже разбудить
В момент отчаянной потери.
Я сам. Когда любовь у нас
Высокой мукой становилась,
И было ясно, что сейчас
Никто не сменит боль на милость,
И стрелка на весах, что тать,
Чумно метаться начинала,
Я их бросал, не смея ждать
Официального финала.
Брал на себя разлуки грех,
Чтоб им потом не нужно было
Самим придумывать побег,
В уме прикидывая силы,
Невинно лгать глаза в глаза,
Ища тем временем неправых...
Я сам их, Господи, бросал,
Хотя любил до слез кровавых!
Любил их, ласковых, родных,
Печально-предрассветно спавших,
...На цыпочках, молясь за них,
С расчёски волосок укравши,
Я растворялся навсегда,
Пока рассвет не вскрикнул красным,
И предпоследняя звезда
В дремучем небе не погасла.
Пейзаж I
...Все было синим,
а море было красным. Всё синело,
неслось, толкалось, в воздухе толклось,
а море было тихим. Всё бродило,
менялось, говорило, расходилось,
а море было красным, было тихим,
таинственным и красным, ибо ветра
не видело, и чёткая граница
стояла между синим и спокойным,
бушующим и ровным, злым и красным,
преклонный Посейдон держал уздечку,
бесстыдный Одиссей махал руками,
звал к бунту синь, сильней, сильней, СИНЬЛЕЕ,
и Клод Моне, в песок втыкая кисть,
от ужаса задохся; Посейдон же
терпел, и море оставалось красным,
невозмутимым, целостным, аморфным,
и — видите? — никто его не в силах
привесть был в анархичный взрыв кровавый,
а облака столпились у Пицунды
и там смотрели бледными очами,
как синева тряслась, терялась, тёрлась,
катилась в Тартар — море ж оставалось
кромешно красным смертным в наказанье,
кромешно красным смертным в назиданье,
и зрило посейдонными глазами,
как мудрая на Крите Пенелопа
меж скал солёных тянет сок томатный.
* * *
Немного ближе до предела,
До краха и до апогея,
До дня суда и до конца,
До Апокалипсиса в целом, —
Но я живу, живу, болея,
И по утрам сдуваю белых
Заснувших бабочек с крыльца.
Innocence
Возле злого московского рынка
Есть песочница, горка, качель.
«Ты пока поиграйся тут, сынка,
Я арбуз присмотрю посочней».
Неслучайно такая площадка
У базарных разбита ворот:
Чем ребёнку бродить вдоль прилавка,
Лучше пусть под грибком подождёт.
Пусть не видит — ему ещё рано! —
За оградой назначенных цен,
Непомерно набитых карманов,
Ненавистных гримас на лице,
Неправдивых весов и безменов,
Неизбежных и крупных расплат...
Пусть живёт ещё каплю нетленным —
Он успеет на адский парад.
Пусть ревёт над сверчковой судьбою,
Пусть горюет о палом листке,
Пусть копается в этом бездонном,
Золотистом, игральном песке,
Пусть, домой возвратясь, разрезает
В предвкушеньи арбуз напролом,
И его с упоеньем терзает,
И не знает пока ни о чём.
* * *
Оплачен телефонный счёт
за разговоры с Петербургом.
Вода из крана не течёт,
и не желтеет штукатурка.
Давно известно — что почём
На рынке, в цирке, у дороги.
Но осень в окна бьёт ключом.
И есть причины для тревоги.
* * *
Этой дамочке все сойдёт с рук,
а тем более — с ног.
Эта лапочка — полный каюк,
приговор ваш и срок,
Мир столкнулся жестоко над ней
и отсель — никуда.
Ведь румяней ее и белей
ночью только звезда.
Эта цыпочка кнопку звонка
может взглядом нажать,
а ресницей — поддать вам пинка,
но, не в силах бежать,
вы кучкуетесь возле кулис
и глядите сквозь ах
на её голубой бенефис,
на фиглярский размах.
Эта скрипочка знает игру
губ и рук, лба и век,
и вонзает каблук, что иглу,
в своих верных калек,
а для прочих на стрёме резак
да в помаде тиски.
По ней плакал, я знаю, Бальзак,
но издох от тоски.
Этой свечечки колкий накал —
насекомая смерть.
Боже мой, я её миновал,
удалось уцелеть.
Отползу потихоньку назад,
благо, лапки легки.
Но летят, и летят, и летят,
мотыльки, мужики.
* * *
Хоть настигал он и внезапно,
Валясь лавинной пеленой,
Вбивая в землю каждой каплей,
Справляя балаган хмельной;
Хоть посылал врасплох и метко
Кипящий ледяной настой, —
Всегда вблизи держал беседку,
Сарай, веранду, куст густой.
И мы, запрятавшись счастливо
В импровизированный грот,
Смотрели, как пьянеет нива
И в воздухе вода поёт.
Над нами всполохи бродили,
Мы капли смаргивали с глаз
И молча благодарны были,
Что он укрытье нам припас.
.. .Вот так порой, в разгар дороги,
Нагонит случай или весть —
И холод струй, и гром жестокий,
И твёрдый град, — но знай, что есть
Всегда пещерка небольшая,
Где ты, бродяга, сирота,
Сумеешь скрыться, отдышаться
И влагу отряхнуть с зонта.
* * *
Вот идёт моя радость по скверу неспешно —
рыже-розовый бассет, листву шевеля,
за хозяином топает... Чувствую нежность;
длинноухость моя, долготелость моя,
мокроносость умильная, грустная личность! —
чем любезнее мне остальных всех пород
он — в улыбке печальной, нескладный, комичный?
Почему моя радость при нём так поёт?
То ли он её символ, сарделька щекастый,
то ли создан, чудак, для восторгов моих?
Радость разная всем, У меня — вот такая;
бровеносный философ на ножках кривых.
То ли сам он устал, то ли день на исходе,
то ли мир для него мил и хрупок вдвойне...
Так идёт моя радость — и мимо проходит,
но попутно слегка улыбается мне.
* * *
Как дети классику играют!
Как будто в классики играют,
Как будто стёклышки кидают,
Стремясь допрыгнуть в дальний ряд.
Как Амадей у них невинен,
Как Фредерик блистает ливнем!
Корицей пахнет и ванилью
В эфире, где они парят!
Что им маэстро дуто-важный
В суровой бабочке вальяжной,
Рукой торжественной и влажной
Берущий горстку гордых нот!
Зачем условности, кавычки?
У них всё проще, мелодичней,
Они бледнее, чем обычно,
Но как же радостен полёт!
.. .А мы с тобой, родная Муза,
Чего-то нарастили пузо.
Трамвай — великая обуза,
Давай-ка спрыгнем — и пешком!
Ведь в окна солнце барабанит,
И дети классику играют,
И Моцарт мелом на бульваре
Квадраты чертит для прыжков. -
Из книги «Развязка» (2009)
* * *
Мы тоже это временем зовём,
нам тоже этот шаг не удаётся,
мы тоже знаем чувство инородца,
пока вне ритма резкого живём.
Мы тоже выпадаем из него,
сподобленные вечностью на манну,
но рыщем мотыльками по бурьяну,
не находя гнездовья своего.
Не от дождя и ветра наш силлаб.
Мы верим лишь наитиям небесным,
и потому внутри нас бредит бездна,
перед которой и молчащий слаб.
Не нам ли знать, какой на лбу венец,
как блещет полированное жало…
Но всё искупит голос наш шершавый,
когда заладим мессу наконец.
На краю карты
В спальном районе, куда через целый город
едут с работы для сна поврозь и вдвоём,
где неуместны дела и абсурден гонор,
ибо это – ещё раз – такой район;
где как Итака Улиссу – ночь покоя,
даже если на кухне из крана кап,
ибо завтра наутро опять в окопы,
и вся жизнь будет, милые, только так;
в спальном районе, где в каждой ячейке хрупкой
многоэтажных сотовых пирамид
ближе к полуночи пестик играет в ступке,
воспроизводит род, или лучше – вид,
где в беспричинной нежности человецы
дарят себе утешенье на день вперёд,
чуя спиною – засим никуда не деться,
скоро будильник на столике заорёт;
в спальном районе, где улками ходит холод
(города край – рядом вьюга и дикий бор),
где не откидывать просят непрочный полог,
не вылезать среди ночи на тёмный двор,
но где Всевышний – о странно – к ним благосклонней,
нежели к центру полиса, – и хранит
более бок, чем сердце первопрестольной,
делая скидку на шаткость бетонных плит;
в спальном районе, в чертоге глухих согласных,
где без оглядки, дверь заключив на крюк,
можно собою стать, возлюбив пристрастно,
можно дитё ласкать и заплакать вдруг, –
точно забрать антракт, перебой, эйфорию,
точно забыть о жизни, как таковой, –
в инфраструктуре последней периферии,
в крайнем отрезке, намеченном на кривой.
* * *
В Риме, в сверкающем Кьярамонти –
что за статуя Нила!
Он возлегает меж плодородья
с неким счастьем ленивым.
Он не река, он и впрямь, пожалуй,
облик спокойный мужа:
Вакх египетский, жрец урожая,
влажный Приап досужий.
Ра иссушающий, позавидуй
богу разливов втайне!
Ибо он, тебе не в обиду,
смыслом при зное станет:
видишь сколько детей, что путти,
прямо к нему слетелось –
прыг на грудь ему и на пузо –
всё облепили тело!
Ростом с ладонь его, верно, станут –
плещутся и щебечут,
тянут за хвост крокодилиц старых,
попкой розовой блещут,
тут же жуют виноградец бражный,
ловят рыб очумевших –
Нил же валяется в неге блажной,
млеющий и небрежный.
…Если язычество – лишь такое
взять без сомнений вящих:
стану символом водопоя,
влагою возлежащей,
Нилом с илом в желе глубоком,
с цаплей в глухом бамбуке –
и чтоб детей прибегало много
в полдень к моей излуке.
* * *
Ангелы бывают белые и золотые.
Иногда ангелов не бывает вовсе.
Вместо них – дети.
Дети бывают маленькие и большие.
Иногда детей не бывает вовсе.
Вместо них – люди.
Люди бывают смирившиеся и другие.
Иногда людей не бывает вовсе.
Вместо них – травы.
Травы бывают влажные и сухие.
Травы всегда, всегда бывают.
* * *
А вот гляди, какой дают закат
для передышки от кино дешёвых –
на землю садят, просят – «Отдыхай»
и кормят мир карминовым крюшоном.
На золотом размахе полотна
весомо остывает терракота.
Дивись, как чаша дня видна со дна,
где, не встревожен, спит остаток мёда.
Червовая вмастила ввечеру,
кровавей нет сеанса для услады,
и ты почти случаен на пиру,
где покоряться краскам кротко рады.
К мистерии на время приближён,
поняв, что мудрецы твердили верно,
учись глаголом жечь, как это жжёт –
спокойно, властно, красочно, безмерно.
* * *
Это в твоей жизни происходят событья:
справка из ЖЭКа, перемена валюты, уход постояльца…
А в моей – лишь вечная лодка готова к отплытью,
волны вдыхает – так пианист суеверно смотрит себе на пальцы.
Это ты живёшь от и до – свадьбы-развода,
перемены-занятья, кухни-спального ложа…
А у меня она скользит, легче стрелы, сквозь воды,
в такт хлопкам по натянутой буйволиной коже…
Это тебе приходится кому-то задавать перцу,
брать себя в руки, ходить по струнке, считать журавлей в небе…
А у меня этот ритм для лодки плывущей и есть сердце,
а у меня эта лодка по глади зовущей и есть время.
Это ты оглянулась посредине мороки злачной
и услышала шум водопада с Тянь-Шаня…
Потому твоя жизнь верна, а моя – прозрачна.
Потому ты плачешь, а я тебя утешаю.
* * *
Как мы в Питер забравшись, там бесились весной!
Голодранцы челябские в пальтецах секонд-хэнда,
Как смеялись, вопили, скакали - точно в глуби лесной,
А не в колыбели святой октябрьского хэппи-энда.
Музыкантша, поэт и актриса – вот так втроём
Прикативши на свадьбу к племяннику, другу, сыну, -
Как сквозь утлость свою согревали весёлым огнём
Этот поздний апрель, и тоску, и остывшую сырость!
Как помпезный сей град беспристрастно на нас взирал,
Окружал тенями в тревожных штольнях дворовых,
Архитектом изысканным унижал, тон задавал,
Высоко задирал свои шпили, молчал сурово.
Как свивалась эпоха в комок, и дышала твердь,
Как теплела жизнь в изъеденном нищем теле,
Как и вправду, смерды, смеяться могли посметь,
Претерпев мистерии, тернии и потери?
Только пять каких-то счастливых, ужасных дней
Сочиняли верлибры со сценками, мыли миски,
Покупали творог, грели руки у батарей,
Ну а если и плакали возле чужих дверей –
То не слышал ангел с колонны Александрийской.
Варианты жанра
Полюбил порывисто, гадостно, беспардонно.
На клочки рвал бельё и скрипичные партитуры.
Вдыхал возбуждённо, выдыхал раскалённо,
разгонялся, шасси убирал, выделывал в небе фигуры.
Плакал, естественно, только свежайшей кровью.
Чуть мотнёт головой – у меня и петля готова, и мыло.
Не спал до семи утра, целуя голову совью,
Колдовал, ворожил – не-а. Не полюбила.
Полюбил прилично и мягко. Напомадил вихорчик,
расстелил бахромы, напёк золотых безешек.
Говорил с причмоком ей: «пупсик», «пончик», «помпончик»,
расплывался от сахара и расправлял манжетик.
Не велел Чехонте о мещанском довольстве – ни слова,
упиваясь вишнёвым сладом на блюдце плоском.
Три часа над дверью лепил, пальцы отбив, подкову.
Пополнел добросовестно… Не помогло. Да и Бог с ним.
Полюбил потаённо, как дворник дворянку, в молчаньи,
избегая теперь и стигматов, и сыра в масле.
Пребывал в покорной грусти (или кроткой печали).
Созерцал без надкусов – и это уж было счастьем.
Век стоял у её окошка в тени ольховой.
Ни слезой, ни знаком – ни-ни! Внимал фортепьяне.
Исхудал как пестик и умер зимой суровой,
не дослушав сто двадцать пятый этюд Джульяни.
Что ни кинь, всё клин – как же кончить кивком и браком?
Ибо крайность любое моё к этой разнонежной.
Есть лишь минус и плюс; не случилось третьего знака,
и позорно в нуле пребывать, в компромиссе, между.
Нет суда над сердцем, хоть целуй своего Корнеля!
Или зыбкий монах – или уж воздыхатель первый!
Перепробую лучше всё – а зеро по мне ли?
Дай-ка зонтик, пойду завоёвывать эту стерву.
Птицы, птицы
Колыхание многих крыл и движение,
Шорох, шелест, волны, клёкот, шуршание –
Я проснулся; спал чердак, но, внезапная,
Надо мною шумно жизнь беспокоилась:
Птицы, птицы крышу областили,
Стая, стая птиц неведомых, зоревых,
Там, снаружи, на покатой, неподатливой
Крыше, на карнизе, на коньке самом –
Птицы, птицы трепетали, много, много птиц,
И под ними толь играл дрожью нежною,
Обретая страх звучания в шёпоте.
Птицы, птицы отдыхали попутные,
Я же слушал их волнение, как музыку,
Как прилив, как утешение стихийное –
Смысл его неможно нам, лишь проснувшимся
В мягком сумраке, слегка предрасвеченном,
Отразить – силлаб и мелос бессильны тут.
…Но метнулась вдруг волна – как отхлынула
В небеса – взлетели разом, и тотчас же
Всё затихло надо мною, всё умерло,
Всё оставило меня, всё покинуло.
Лишь тогда я, не раскрывший глаза ещё,
Ощутил себя как после рождения.
Только Ты, о снах моих знающий,
Мог такое ниспослать пробуждение.
* * *
О первую пору не страшно, не жалко.
Лишь только разбившись об эти пожитки,
О ходкие шутки, о шаткие валки,
О шалые волки, о шитые нитки,
Лишь с ходу наткнувшись на добрую свару,
Поймёшь, что не будет и нету поблажек,
Пастилок ванильных, постелек на шару,
Дарованных кладов, граммовой поклажи.
Когда разглядишь золотистые шрамы
На лицах чужих, где беда увядает,
И лбом остывающим в белую раму
Уткнёшься, за кем-то вослед наблюдая,
Надежду как пепел летучий зароешь,
Потерю как память внутри осознаешь, –
Тогда лишь чудовище это раскроешь
И тронешь его за отравленный клавиш.
Тогда к тебе мир повернётся мордахой
Не Бэмби из мультика, Господи Боже,
Тогда ты, быть может, поверишь и Баху,
И Скрябину даже поверишь, быть может.
Звонарь(из цикла «Переводы без оригинала»)
Он от рожденья нем, но в честный час,
Когда им будет каждый пест раскачан,
Сам станет зовом, музыкой и плачем,
Сам – языком внутри тяжёлых чаш.
Тогда, пространство гулом обозначив,
Он всё расскажет; слыша речь его,
Смятенно дрогнет тварь, а Божество
В суровых тучах звонницу запрячет.
Когда же смолкнет величавый звук,
Тиши внезапной все дивиться станут,
И немоту его припомнят вдруг.
Как будто и спокойствие восстало
Теперь затем кромешное вокруг,
Что он молчит на колокольне старой.
* * *
«Я умру без тебя». Не умрёшь.
Это ложь, это ложь, это ложь.
Не умрёшь – ни одна, ни со мною.
Будешь в садике рыться как встарь,
трагедийных пучин киноварь
не успев предпочесть перегною.
Брюква бухнет; горошек хорош.
Обирай же плоды. Не умрёшь.
Ни трагедий, ни ада не надо.
Ревность, муки, паренье огня,
вопли боли оставь для меня.
У тебя – урожай, маринады.
Нежно пенку с варенья снимай,
тихий смысл собой обнимай –
жить бездумно под небом бездымным.
А над этим – зачем? – не реви,
Всё равно не умрёшь от любви,
Это было бы слишком надрывно.
Всё затянется; струп отпадёт.
За клубникой ирга подойдёт.
Пусть сейчас ты слезам своим веришь,
позже цену сама им поймёшь.
«Я умру без тебя». Не умрёшь,
ибо так умирать не умеешь.
* * *
Сколько же любви утопил я в парковых этих скверах,
В этих дорогах и улицах – кажется иногда,
Что живы они только любовью моей безмерной,
Потому ещё не рассыпались, не истаяли без следа.
Будто любовь жёлтыми листьями, лужами и домами
Притворилась, а настоящих домов и луж нету давным-давно.
Так ребёнок из детского дома настойчиво просится к маме,
И его гладят по голове, и за окошком – темно.
Сколько раз я возвращался этим путём тенистым,
Где было серо, и бедно, и небо шло высоко –
А оказалось, что только любовь бродит по свету низко,
И заполняет собой всё, что любить ещё нелегко.
С каждой моей прогулкой она шире становится в донном
Пространстве дворов и улиц, скрепляет их изнутри.
И ребёнок уже почти не плачет, прижавшись к окну детдома,
Пристально глядя сквозь сумрак на скверы, дома, пустыри.
Даже картофель цветёт розоватым
Даже картофель цветёт розоватым.
Господи, этот? –
Привычный, лохматый,
Честный, батрацкий, без лирик и ласк,
Сеяный, чтобы промаяться зиму
(Что в потребительской толку корзине:
Много насытиться нынче не даст!),
Жилистым, хмурым окученный хватом,
Даже картофель цветёт розоватым,
Наперекор колорадской шобле,
Ценам на рынке, тоске в огороде,
Собственной плоти кургузой, природе,
Собственной муке в несладкой земле.
Наше уныние, други, предвзято!
Даже картофель цветёт розоватым,
Хоть и предчувствует с каждым закатом,
Как закипит в раскалённом котле!
* * *
Кузнечик, не умирай у лягушки в брюхе.
У неё лапки, а у тебя руки.
Ты зелен как малахит, а она как болото.
Тебе на скрипке пилить, ей обедать охота.
Но ты живучей её. Хрупче, тоньше и меньше,
Ты прыгаешь дальше, прячешься легче. Не смей же
Ей в пасть попадать. Не имеешь небесного права
Так погибать.
Умирай в золотистых травах,
На самом закате, упившись жизнью, как ядом.
Чтобы мошки плясали вокруг или наяды.
Чтобы на твои останки цветы не глядели.
Чтобы скрипку хранили потом ещё три недели.
* * *
Дане Галиевой
Нету там ничего, Колобок.
Это кажется – спрыгнешь с окошка –
И по свету! Вперёд! Наутёк!
По шоссе и заросшим дорожкам,
Вдоль реки и полей, до морей,
До диковинных стран небывалых, -
Убежать бы от предков скорей,
От сусека, амбара, подвала!
Зарумяненный, с корочкой, бок
Пахнет мёдом, изюмом и маем –
Лоботряс, балагур, Колобок,
За опушкой тебя обломают
Мишка, заяц, лисичка да волк,
Ты им песенкой сердца не тронешь,
Больше там ничего, Колобок,
Погоди!
Но уже не догонишь –
Покатился, поющ, одинок,
Смертен, счастлив, смешлив, обольщаем...
Ну, куда ты, куда, Колобок?
— Я спою и вернусь, обещаю!
* * *
Думаешь, я о тебе не думаю?
Думаю всякий раз,
Как у террасы цикада умная
Долгий включает сказ,
Как наливается око медное
Над сиротой-рекой,
Я о тебе тяжело и медленно
Думаю всей тоской.
В этот момент, замерев над книгою,
Ты вопрошаешь тишь.
В ночь безысходную, ночь великую,
Встав у окна, глядишь.
Претерпевая разлуку страстную,
Гладишь рукой стекло
И обо мне далеко и ласково
Думаешь всем теплом.
* * *
Мигает шхуна из залива
Огнём приметным.
Темно, и шарится олива
В ночи при ветре.
Желает вызнать ли у мрака
Свой путь для роста?
К морскому шуму ли, бедняга,
Ревнует просто?
Вдали, внизу, как неизбежной
Музыки завязь,
Картавит галькою прибрежной,
Со мглой срастаясь,
Чьему прохладному приливу
Не надо ветра.
Ах, как досадует олива
На лёгкость эту!..
В подагре узловатый корень
Сжимает глину.
Зачем Борею лист покорен,
Как господину?
Она теряет плод увялый
И тщетно снова
Пучину слушает провалом
Дупла немого.
…О, нас неравно оделяют –
Какое горе!
Сальери Моцарту внимает,
Олива – морю.
Непостижима ночь над ними,
Молчит веками…
А огонёк горит в заливе,
Смеясь, лукавя.
* * *
Срезал ветку у ольхи,
Кинул в реку.
Непривычно без тоски
Человеку.
По бурьяну побродил
С бодрым хрустом.
Почему я полюбил,
А не грустно?
В сердце нет ни щекоты,
Ни осадка.
Ни скребут тебе коты,
Ни крысятки.
Тыкать в мельницы копьём,
Плакать оды,
Угрожать монастырём
Неохота.
Так, наверно, страсти нет?
Есть, пожалуй.
Где же калий, пистолет,
Блеск кинжала?
Никаких провалов, дыр,
Жутких криков.
Прикупил себе пломбир,
Скушал тихо.
И чего там в разных о-
Перах, драмах,
Ланселот ли, Дон-Кихот,
Рыцарь бравый,
И Отеллы, и Триста-
Ны всех версий
В пытках сохнут по устам
И по персям?
Полюбил и полюбил,
Эка мука.
А почём с нугой пломбир?
Ну-ка, ну-ка…
Вечер, лето, комары,
Свет закатный.
Непривычно без хандры –
А приятно.
* * *
Вернусь. На меркнущем исходе,
в очках, с протезом, с костылём —
Когда подснежник верховодит,
истошным солнцем опалён;
Как будто впереди не ужас,
а позади не долгий век,
Вернусь, твоей опушке нужен,
забытый всеми имярек.
Вот здесь с ребятами когда-то
из палок делали мечи
И бились жарко, как солдаты,
клинки скрестивши, как лучи,
Потом, собрав смолы в жестянку,
творили кроху-костерок,
От комаров зудели ранки,
а костяники было впрок.
…Теперь иные нянчат внуков,
иные держат речь в суде,
И это даже не разлука —
другого просто нет нигде,
Всё больше пилят по живому
на жёлтой просеке стволов,
И мутно озеро, как омут,
и жалок рыбака улов.
Я, пепел, калика, обрубок,
опилка, съетая пилой,
Найду консервный старый кубок
с сожжённой заживо смолой,
Склонюсь над этим старым кладом,
как он, холодный и ничей,
И мне в лицо ударит радость
под деревянный звон мечей.
И я пойму, что расплатился
за каждый жёлтый миг сполна,
Вот потому и возвратился
к тебе, где сосны и весна,
Что за весной — уже не лето,
хоть зарастает среза след,
И нелюбимых больше нету,
но и любимых тоже нет.
* * *
«Положи этот камень на место…»
Ю. Мориц
Море глотать не хочет один голыш.
Даже лизнуть — нет, думает, не лизну!
Море других полощет вовсю, но лишь
Он подвернётся — сворачивает волну.
Как не старается сдвинуться он к воде,
Как до холодной кромки не тянет бок,
Белая пена не жаждет им овладеть,
В чёрном песке своё хороня жабо.
Чем не сумел угодить Посейдону он,
Кто его проклял, чёрного, как кулак? —
Братьев его орошает солёный сон,
Этот же — сух и тяжек, горяч и наг.
…На берегу у самой воды стоишь,
Брызги, как поцелуи, ловя лицом.
Море глотать не хочет один голыш,
Ну, а тебе что за дело, в конце концов?
Нам ли в расклад этот тайный, пасьянс глухой
Лезть, исправляя порядок заветных дел?
Но, осторожно погладив голыш рукой,
Будто случайно сдвигаешь его к воде.
Может быть, план Вселенной сейчас задев
Или нарушив движенье незримых сил,
Ты на себя навлекаешь священный гнев —
Ради того, чтобы камень дышал и пил. -
Из новых рукописей
* * *
Из окон на ковёр,
Своё чертя на нём,
Луч падает, остёр,
Потоком и огнем.
Внутри столба его
Застыла пыль, толчась,
Не помня ничего,
Что было до луча.
Струящийся покой
Прозрачного огня.
Я в луч вхожу рукой,
Он трогает меня.
Бесстрастный, золотой,
Недвижный и живой.
Я мельче пыли той
В линейке лучевой:
Мне года нет еще,
Но я иду века
Под пылью и лучом
От мамы до волчка,
От шкафа до цветка,
От страха до двери…
Я сделал первый шаг
Назад минуты три.
Бьёт желтый блеск в зрачок.
В глазах черным-черно.
Я с пылью и лучом
Еще почти одно;
У нас различий нет,
И сладко слышать мне,
Как шепчет строчный свет
Всей тканью в тишине:
«Еще, еще шажок,
Малыш, не торопись,
Давай, вот так, дружок,
Как пыль, как пыль, светись.
Шагай в луче, ты мой.
Ведь на исходе дня
Воротишься домой —
Пылинкою в меня».
© Константин Рубинский. Все произведения были опубликованы.
